Искусство

За стеклом

О романе Дины Рубиной «Синдром Петрушки», в котором пошел снег, обещанный почти сорок лет назад

Таксист брякнул что-то по-немецки, седок неосмотрительно кивнул, и таксист, почуяв контакт, затянул непрерывный монолог, из которого было понятно лишь слово «шайсе».

«Шайсе» с «Аидой»

Только что пассажир любовался рождественской ярмаркой, удивлялся, как в морозном воздухе прорастают, свиваясь в пахучие сети, пряные запахи корицы, гвоздики и жареного миндаля. Романтично и вкусно.

А тут таксист-болтун, костерящий редкую для Европы снежную зиму, благодаря которой и образовалось это прелестное сочетание запахов.

Седок, главный герой романа «Синдром Петрушки», не хотел слушать неромантичного таксиста. И запел. Арию Аиды из оперы «Аида». Таксист обалдел, вытаращился. Машина застыла на светофоре, «как валаамова ослица, хотя уже выпал зеленый».
А ведь пассажир мог бы спеть и не открывая рта, словно бы звук сбоку откуда-то идет. Он умеет.

Рука с четвертью

У отца главного героя было полторы руки. Точнее, одна с четвертью (можно скаламбурить «и с четвертинкой» — грубовато, но к месту). Выразительно описано умение отца управляться с культяпкой: «левой он подбрасывал луковицу, а остатком правой ловил ее где-то под мышкой». Протез под крышкой дивана, мертвенно-восковой, с дерматиновыми ремешками… многие помнят, сколь мерзотны на вид были советские протезы. «Страшное мертвое приспособление носило гордое имя руки», шестиклассник Петя его взял с собой в школу и на призыв учительницы поднять руку взял да и поднял…

Потом добрый гастрольный ангел, старик-марионеточник, подъехал вдруг выступить в школе и оказался старым (с другого полюса империи, из Львова транзитом через ГУЛАГ попавшим на Дальний Восток) знакомым матери. Мальчик стал мотаться к нему за двести километров в Южно-Сахалинск, где даже и кукольный театр был, и молодые энтузиасты, только-только распределенные из Ленинграда с твердым намерением «перевернуть кукольный мир Сахалина». В общем, событие чудесное (как в детской душе расцветает тот или иной талант — великая тайна) и притом обыкновенное (полнится ведь наша земля талантами, в том числе и из самых сахалинских углов). Завязка банальная (даровитый пацан, старик-учитель, коллектив единомышленников) и притом убедительная, и хорош еще такой поворот: мат-перемат и бытовая агрессия, составлявшие сердцевину характера отца, становятся эмоциональным мясом первых кукольных миниатюр Пети.

Куклам на ширме естественно бранить и мутузить друг друга, это как бы инфинитив вообще кукольного искусства, элементарное действие...

Слова при этом могут быть и непонятны: наш Петрушка и к старости не преуспел в языках, но был зато убедителен в псевдо-иностранной энергичной глоссолалии.

Собака с тремя ногами

То, что происходит дальше, доброжелательный наблюдатель оценит как творческое освоение жанра волшебной сказки с умелым жонглированием готическими-мифологическими мотивами.
Восемь лет было Пете, когда, приехав на летние каникулы во Львов, украл из коляски девочку-младенца. Кудряшки у нее были пунцовые, как ягода калина, понравились. На резонное замечание, что годовалая Лиза не годится в друзья, Петя уверенно ответил: «Она будет моей главной куклой».

И дома у себя, на Сахалине, с такого вот возраста стал складывать-копить копеечки, чтобы на следующий год вновь поехать во Львов и подарить Лизе собственноручно сделанную куклу, и чтобы еще через год поехать, и еще через год.
В результате он на этой Лизе, двадцати лет не прошло, женился. Выбрать в восемь лет годовалую жену — немножко слишком для современного романа, сколь бы он ни апеллировал к волшебной сказке? Но почему бы и нет, автор сознательно форсирует голос, историю нам показывают фантастическую, бумажные цветы расцветают… мы ведь в кукольном театре.
Кукольник — одержимый, конечно. Все пристраивает к делу, вот даже трехногую собаку спас и справил ей замечательный протез (без протеза была бы просто псом-инвалидом, а так стала куклой). Пристроена и жена, имеющая, кроме огненных волос, еще и достоинство в виде ста сорока восьми компактных сантиметров роста: исполняет куклу в номере, который становится для Петра коронным. Танцует взбалмошный кукольник с прекрасным тряпично-шарнирным изделием, достигает высот романтики, апофеоза страстей… а в конце обнаруживается, что бросал он с руки на руку живую женщину. Этот номер наших героев, собственно, долгие годы кормит.

Потом у Лизы рождается сын с «синдромом Петрушки» (все время смеется и не является умственно полноценным), потом он умирает, и фабула укатывается в двух направлениях. Лиза, попадающая периодически после трагедии в лечебницу, к номерам никаким уже не способна. Петр изобретает гениальную замену: мастерит по Лизиному образу и подобию куклу Эллис (не знаю, с намеком ли на потустороннюю героиню И.С. Тургенева) и переворачивает ситуацию. Теперь он танцует с куклой столь совершенной, что зрителю кажется, что партнерша живая. Живую Лизу, однако, такая ситуация не устраивает: из пучин своей болезни она ревнует Петра к кукле, а тот без куклы не хочет не лишь из коммерческих соображений (новый номер пользуется едва не большим успехом), но и потому, что прикипел к Эллис так, что и святых выносить не надо, разбегаются сами.
Одновременно история разворачивается в прошлое: больной сын не просто так вышел, а благодаря старому семейному проклятию, но есть (затеряна где-то в складках советской империи) кукла корчмаря, которая заклятие снимет. Сына не будет, но рождение рыжеволосой дочери корчмарь обеспечит. Оценка этого корчмаря — дело сугубо личное: меня, скажем, мистические легенды, элегантно уводящие в волшебную каморку истории, оставляют в лучшем случае равнодушным, кто-то находит в них стильность, смыслы и «глубину».

Египтяне с андроидами

Но в целом работу с «кукольным материалом» можно оценить объективнее, без активной вкусовщины. К некоторым темам нуж--но целе---направленно готовиться: видно, что Дина Рубина «Синдром Петрушки» не только писала, она над ним, что называется, «работала». Изучала тему. Читала много кукольной литературы. Посещала, возможно, музеи и театры, общалась со специальными людьми.

Накопила сундук сведений, часть которых обеспечивает атмосферу, часть изящно инкорпорирована в сюжет (у Петра в одном из ушей большая серьга, оказывается, ухо может использоваться кукольником как дополнительная рука, в мочку вставляется еще одна нить), а часть не пригодилась.

К середине романа автор понимает, что сведений накоплено больше, чем влезает в сюжет, и спешит вывалить их в текст сырым непропеченным куском.

Моя давняя догадка: Голем был автоматом. Если уж тавматурги древних китайцев и египтян создавали своих андроидов, если деревянный голубь Архита Тарентского уже в четвертом веке до нашей эры «летал и опускался без малейшего затруднения»…

Но люди так не разговаривают — закавыченными цитатами.

Кроме того, хотя целью автора и является сообщить что-то о тавматургах и голубях любознательному читателю, в романе-то эта инфа звучит в диалоге двух специалистов… ну, нелепо было бы, согласитесь, услышать в разговоре двух философов: «А вот Анаксимен, если уж он в шестом веке до нашей эры считал, что космос окружен бесконечным и вечно движущимся воздухом, являющимся первоосновой всех феноменов…»

Рубина неоднократно описывает чудо кукольного спектакля, превращения тряпочек и дощечек в одухотворенные образы. Верхом мастерства при этом представляется ситуация, когда кукла в руках мастера неподвижна, ресницами не хлопает и руками не машет, но при этом полна жизни. Оно, наверное, и впрямь верх мастерства, но, когда однотипное восхищение (не двигается — а живая!) встречаешь в тексте в третий раз, думаешь, что можно было бы и поизобретательнее.

И философию кукольная тематика к жизни вызывает слишком уж простенькую. «Я уже не марионетка, которую можно…» — что подставить, сообразите сами. Кукольник овладевает душою куклы. Отсюда у всех много проблем. Ведь человек не кукла, а кукла не человек. Но по ходу живой жизни мы часто становимся друг другу куклами и кукловодами. Мысли, может, и справедливые, но какие-то подчеркнуто немудреные.

Хотя мудреные, возможно, книжке и не нужны. Важнее, наверное, не сложность образа, а его яркость, размашистость, броскость. Писатель не собирался мудрствовать, а жесткую оперную (кто-то скажет «мыльную») эмоцию живописал.

Персонал с персонажем

Несмотря на изложенные выше (ниже еще будут) претензии, я прочел книгу с удовольствием. Интонация авторская очень привлекательная и, что ли, «социально близкая» (о чем тоже ниже). Контракт со своей целевой аудиторией (у Рубиной хорошие тиражи) автор отрабатывает честно: история довольно стройная, и приложены к ней пряные «кукольные» специи. Немножко легенд, немножко философии, много сладкой географии в духе «романов-путеводителей». Гойя на обложке. На стр. 250 перебор с пафосом: «И в глазах ее была — смерть. И в губах ее была — смерть», и то же самое про лоб — но это единственный пример очевидной безвкусицы. А на высокую литературу роман и не претендует, в свете чего недостатки, подобные отмеченным здесь, вполне допустимы.

Но есть, мне кажется, в этом желании рассказывать и лять заведомо отвлеченную фантазию о мальчике, который выбрал свою единственную женщину, когда ему было восемь, а ей один, какая-то типическая беда. Не только конкретной книжки, а нашей общественной жизни и, может быть, еще шире, нашей цивилизации… И может быть, что автору статьи важнее, и моей собственной жизни.

Пафоса не меньше, чем в смерти, которая в глазах и в губах? Сейчас объяснюсь.

Я понимаю, что сказка, да. Дело в другом. В отношении к элементам, из которых состоит хоть сказка, хоть не сказка. Несуразный таксист, заткнутый арией Аиды в мужском исполнении… чего он, впрямь, позволяет себе. Серьезный человек едет в такси. Он не заказывал разговора с обслуживающим персоналом. Он, между прочим, не просто серьезный человек, он — герой хорошего романа. Он проезжает мимо рождественских городков, изобилующих сосисками и глинтвейном, наблюдает их из окна, имеет справедливые мысли о том, что глупо все раньше и раньше разворачивать рождественские шатры и завешивать витрины олеографиями с Санта-Клаусами за много недель до праздника… это же убивает ощущения! Важная, культурная мысль. А тут обслуживающий персонал-персонаж лезет с беседами. Очень показательно, что затыкается он не вежливой просьбой, не грубым окриком, а оперным пением.

Герой дал понять персонажу, что они — не одной крови. На разных берегах.
Выразительнее всего в этом смысле упомянутая сладкая география.

Бликование с разноцветием

Сейчас будут цитаты про Дальний Восток, Эйлат, Львов, Прагу. Почувствуйте стилистическую разницу.
«Выныривала кукольно-белая группка домов на хвойном темени горы, разверзалась меж двух туманных склонов извилисто-синяя рана глубокой долины». Красиво? Конечно! — автор старался.
«Розовый дым лепестков облетающей сакуры». Если представить — чудесно.
«Черненое серебро залива за балконом». Еще раз представить — как ты сам выходишь на сей курортный балкон.
«Черная ширь воды с дымчато-гранатовыми созвездьями яхт и кораблей». Да-да, прекрасно.
«Розовые, темно-лиловые, горчичные складки гор под леденцовым небом, чугунные утюги пограничных эсминцев». Именно розово-горчичные складки, да!

«Чугунные узоры балконных решеток, пунцовая герань на подоконниках высоких окон». Конечно, окна высокие, так романтичнее.
«Высокие скаты черепичных крыш». И скаты, конечно, высокие.
«Белесо-перламутровые с исподу ракушки», «лиловые и белые волны всюду цветущей сирени», «прокопченный желтоватый камень соборов и крыш», «бликующее разноцветье рядов керамического базара».
Словом, как сказал поэт про ту же Прагу: «Мне без тебя не съесть этот торт, сладкоежка».
Дело даже не в однообразии интонации, синтаксиса и лексики. Это студенту литинститута следовало бы сделать замечание, что негоже все свежепосещенные населенные пункты воспевать под одну гребенку, а если речь о маститом прозаике — что же, авторский стиль.

Дело скорее в точке зрения. Все эти пейзажи, эсминцы в них, сакура или витая решетка, роднит одно: на них смотрит турист.
Человек, которому от пейзажа нужна расцветка, желательно наборная (чтобы не просто розовое, а темно-лиловое или белесо-перламутровое) и некоторая романтическая отдаленность. Погруженность в культурную перспективу, в которой и «культурность» важна (мы не просто тут гуляем, а знаем смыслы), и «перспективность», то есть некая наша невключенность в очень, может быть, непростые внутренние дела этих пейзажей.

Позиция зрителя спектакля, посетителя музея, в витринах которого дремлют многообразные куклы.
«Мы сидели в кавярне на Армянской…» — это из ретроспективных львовских глав, в следующих строчках, разумеется, последует красивое описание, как турка барахтается в песке, и не обойдется без божественного кофейного аромата. Дополнительно приятно, что за окном при этом хлещет дождь.

Это, пожалуй, формула: мы (автор, читатель, любимые герои) в уютной кофейне и поэтически наблюдаем за непогодой за окном.
Аквариумные такие ощущения: то ли мы смотрим из аквариума, то ли на аквариум смотрим, неважно.
«Вошли в стеклянный цилиндр бесшумного лифта и поплыли вверх, стремительно, будто во сне, нанизывая прозрачные этажи один на другой» — именно, словно во сне и за стеклом.

Или в Праге «новенький трамвай с сомьей мордой, обитатель глубоководного мира подледного города». Можно разными «романтическими» способами видеть трамвай, но выбирается аквариумный. Зоопарк любовно описан — ягода из той же корзины.

Статуи с пирогами

На протяжении всего чтения «Синдрома Петрушки» меня не оставляло неприятное ощущение, что в романе зафиксирован и разоблачен мой собственный взгляд на мир. Вплоть до того, что я тоже могу собрать какие-то важные сведения о деревянном голубе Архита Тарентского (это не сведения могут быть, а чьи-то, например, чувства) и так же небрежно и бессмысленно выронить их в текст (или в реальности потерять) — неважной непрочувствованной горсткой.
Это в моем мозгу при виде красивенького пейзажа формируются подобные кондитерские фразы, где существительные как-то культурно-географически маркированы, каждому из них непременно положен минимум один сладкий эпитет, а однородность ритмики придает им статус реестра… Типа освоено, увидено, пережито.

И прошлую сенсационно снежную европейскую зиму тоже хотелось впихнуть в какой-нибудь роман… засвидетельствовать, что и я был свидетелем уникальной штукенции.

Есть в этом, что ли, упоение соб-ственной позицией наблю-дателя, который способен сни-сходительно-восхищенно обозревать чудеса (трехногая собака с протезом! лучший в мире собор!) со стороны. Начинаешь ощущать себя высшим существом. Не в том смысле, что кажешься себе человеком более великим, чем Ян Непомук, а в том смысле, что сумел занять выигрышную внеположенную по-зицию. Непомук да, герой, он великий, а я мошка, но зато он умучен и превращен в статую на ослепительно красивом мосту, а я стою и наблюдаю, распираемый полнотой ощущения.

Ключевая эмоция тут не сопереживание, а потребление. Высококультурное, одухотворенное, утонченное, заслуженное — но потребление прежде всего.

В тех случаях, когда радужная аквариумная пленка прорывается, роман «Синдром Петрушки» наполняется захватывающими живыми фрагментами. Чудаковатый пан, садящийся в опере с краю, чтобы люстра не упала по голове. Человек, дающий прозвища вещам — зонт кличут Фрейлиной Императрицы, а секретер — Присяжным Поверенным. Советская надомная подработка: вгонять гвоздики в кожаные лоскуты овальной формы, которые затем идут на массажные щетки. Дурачок Пиня, который таскает по городу в память о своем былом богатстве сумки с кирпичами, уверяя прохожих, что это золотые слитки. Голый еврейский ребенок, спрятавшийся от фашистов в водопроводном люке, а его там крысы съели буквально за двадцать минут.

Все это примеры из львовской секции романа, но и вся дальневосточная история отца — пример кровного родства автора с героями и историей. И примеров таких в романе не то что мало. Но все же главенствует интонация симпатичного потребителя.
Вот немецкий профессор выбирает в кондитерской пирог. Орет:
— Это казнь египетская! Ну, возможен ли добровольный выбор между «штройзелькухен», «кэзекухен» и «монкухен»? А что делать с «апфельштруделем»?
Сцена, конечно, ироничная, но по совести: проблема выбора пирога и впрямь волнует профессора больше всего на свете.

Когда пошел снег

«Когда же пойдет снег» — так называлась повесть Дины Рубиной, которую я читал в журнале «Юность» примерно в середине семидесятых. Тридцать пять лет минуло, но впечатление было такое сильное, что, думаю, память не подведет: речь там шла о девочке-подростке, которой предстоит сложное лечение или операция, и мы не знаем, как оно все обойдется.
Писателей и, соответственно, книг хороших в России много в любую эпоху, и так случилось, что «Синдром Петрушки» — только второе произведение Дины Рубиной, которое мне довелось прочесть. И что же: вновь в центре истории маленькая женщина, больничный сюжет, и вновь не совсем ясна дальнейшая ее судьба. Наверняка в сорокалетнем промежутке Рубина писала о других героях, но для меня — так вот совпало.

И метафора про снег прелестно материализовалась: он засыпал прошлой зимой европейские декорации романа.
Культурный потребитель любит, когда так ловко сходится пазл.
Мне запаковали, короче, отличный апфельштрудель.

Досье
Дина Рубина
(1953, Ташкент), прозаик, драматург, переводчик. Дебютировала в 16 лет в журнале «Юность» с юмористическим рассказом «Беспокойная натура». Окончила ташкентскую консерваторию, преподавала в Институте культуры. Некоторое время до своего отъезда в конце 1990 года на постоянное местожительство в Израиль жила и работала в Москве. В настоящее время проживает в городе Маале-Адумим. Автор романов «Вот идет Мессия!» (1996), «Последний кабан из лесов Понтеведра» (1998), «Синдикат» (2004), «На солнечной стороне улицы» (2006), «Почерк Леонардо» (2008), «Белая голубка Кордовы» (2009) и многочисленных повестей и рассказов. По произведениям Дины Рубиной снято пять фильмов.

Автор: Вячеслав КУРИЦЫН

Комментарии